Два мира — два Шапиро

Ещё вчера они были здесь, с нами, их пальцы, еще хранящие тепло недавнего рукопожатия, касались стакана с пивом «Маккаби», названного в честь героев былых времён.

Их громкий смех сливался с музыкой, оглушающей пустыню.

Ночь не уступала, цепляясь за пустыню с упорством слепца. Она была густой и синей, как остывшее стекло, и звезды казались вмерзшими в его толщу, неподвижными и острыми.

Воздух, промытый до кристальной чистоты, обжигал легкие колючим холодом, и песок, остывший за ночь, сжимался, словно в ознобе. В этой предрассветной тишине, тяжелой и звенящей, мир был лишен объема, превращен в набросок, сделанный неумелой рукой начинающего художника.

А на юге страны, там, где пустыня встречается с небом по тайному уговору, синева стала тлеть. Она не светлела, а именно тлела, как пепел, под которым вдруг проступает живой уголек.

Этот рубеж между мирами начал размываться, пропитываться каким-то жидким, перламутровым светом. Цвета еще не было; был только намек на него.

И вот тогда, без всякого предупреждения, самый край неба вспыхнул тонкой, раскаленной проволокой. Она была так ослепительна, что больно было смотреть, и казалось, ею можно порезать палец.

Пейзаж преображался с каждой секундой, как быстрая смена декораций в волшебном театре. Тени, которые только что были безликими пятнами, вытянулись в призрачные, невероятно длинные кинжалы, убегающие на запад.

Песок, серый и мертвый ещё мгновение назад, вдруг ожил: он впитал первый луч, и его барханы, эти застывшие волны, вспыхнули мириадами крошечных искр. Он стал теплым, почти румяным, потом золотым, а на гребнях дюн — ослепительно белым.

И наконец, показался он — не шар, а сначала лишь ослепительная вершина, огненная дуга, режущая глаз. Она медленно отрывалась от горизонта. Свет перестал быть просто светом; он стал плотным, как мед, он лился по пустыне, заполняя собой каждую впадину, осязаемый и тяжелый.

Холод был сметен в одно мгновение. Воздух заколебался, затрепетал, поднимаясь от нагретой земли. Пустыня задышала сухим, знойным, пахнущим полынью и раскаленным кремнием дыханием. Ночь отступила, свернувшись где-то в глубоких расщелинах, и наступил день — ясный, древний, точно такой же безжалостный, как две тысячи лет назад. И в этой внезапно наступившей утренней тишине слышался лишь незримый, испаряющийся шепот ночной росы.

Их было много, этих красивых, молодых, обреченных людей, увидевших последний рассвет в пустыне.

Воздух, еще прохладный утром, дрожал от басов, выбивавших ритм, похожий на пульс самой земли. Тысячи людей, залитых неоновыми красками под безупречной лазурью неба, казались детьми некоей утопии. Пахло пылью, девичьими духами, дымом кальянов и кисло-сладкой свободой.

Белоснежные палатки и ажурные навесы колыхались на ветру, как гигантские крылья экзотических бабочек. Вокруг царила чувственная нега: смех, полуобнаженные загорелые тела в танце, сливавшиеся в единый живой организм. Казалось, это последний, прощальный пир цивилизации, ее изнеженный и ничего не подозревающий цветок, расцветший в месте, где ему не положено цвести.

И лишь самые чуткие могли уловить фальшивую ноту — слишком резкий звук где-то на окраине, слишком навязчивую пыль. Но эти трещинки в реальности тонули в кайфе и музыке. Это был миг высшего, ослепительного счастья, за которым последовала тьма.

Разрыв завесы иллюзии… Из утра, прозрачного и звонкого, вдруг прорвалась чудовищная реальность.

Сначала — отдаленный гул, который приняли за музыку. Но это был не бас, а монотонное урчание моторчиков — крошечные, нелепые аппараты, как саранча, поднялись над линией холмов. Они несли беду. Потом, оттуда же, со стороны бескрайних полей, пришел нарастающий рев — уже не механический, а живой, дикий, первобытный. Это был вой, рожденный не в глотках, а в глубинах фанатичного измененного сознания диких тварей, отравленных ненавистью.

Идиллия лопнула за секунду. Первые разрывы гранат рвали пространство на клочки.

Белоснежные палатки, эти воздушные грибы-навесы, вдруг зацвели алыми и апельсиновыми пятнами огня. Музыка смолкла, и ее место заняли крики, вопли ужаса, и сухое, отрывистое, методичное стрекотание автоматических очередей.

Они словно вырвались из ада, с лицами, искаженными экстазом. Они врезались в толпу, и толпа, эта прекрасная, пестрая гирлянда человеческих тел, вдруг стала биомассой, распадающейся под ударами. Танец превратился в предсмертные конвульсии, объятия — в попытку удержать вытекающую жизнь.

Воздух стал тяжелым и сладковатым от запаха крови и пороха. Солнце, поднявшееся выше, освещало сюрреалистическую картину: на фоне ослепительно синего неба клубился черный дым, бежали, спотыкаясь, полуодетые люди, а по ним, словно жнецы, двигались фигуры в черном, хладнокровно и методично срезая спелую золотую пшеницу.

Это был не бой. Это был ритуал уничтожения красоты, радости и самой жизни. Последний аккорд прозвучал не в колонках, а в свисте пуль, поставивших точку в этой фуге безумия.

Молодым людям казалось, что они слышат гул спасительных вертолетов, этот нарастающий звук надежды. Вскоре стало понятно, что «подмога не придет, подкрепленье не прислали…». Спасение погибающих — в руках самих погибающих.

Я хочу рассказать об одном парне, который попытался…

Анэр Шапира – солдат из бригады Нахаль, элитный боец отряда «Орев» («Ворон»). В свой злосчастный выходной он решил провести время на фестивале у кибуца Реим — оазисе свободы посреди пустыни.

Когда начались взрывы и треск автоматов, — рефлекс, выучка повели его не прочь, а к мигуниту, бетонной утробе, надёжном укрытии от осколков.

Тридцать юношей и девушек сбились в тесном помещении. И тут явились фанатики, носители смерти с гранатами. Они нашли убежище, но, трусливые, как все палачи, побоялись войти внутрь, где их ждал один-единственный, безоружный страж — Анэр.

И начался странный, сюрреалистичный матч со смертью. Кто-то, обезумев, выскочил наружу — и его жизнь оборвала автоматная очередь. А внутри творилось нечто невообразимое. Хамасовцы, словно злые дети, кидавшие камни в нору зверька, начали швырять внутрь мигунита гранаты.

И тут случилось чудо, сотканное из холодного мужества и отточенного рефлекса. Анэр ловил железные шары, шипящие, как разъяренные гадюки, и швырял обратно, в тот мир, откуда они прилетели. Восемь раз. Восемь раз он обманывал судьбу, восемь раз его рука, созданная для струн гитары или нежного прикосновения к любимой, выхватывала из мрака саму смерть и отбрасывала ее.

Девятая… Девятая граната оказалась хитрее. Удача, эта капризная дама, на которую так уповали все обреченные в том бетонном склепе, отвернулась.

Друг, нашедший тело Анэра, свидетельствовал о загадочной улыбке, застывшей на лице победителя, переигравшего смерть восемь раз из девяти. Улыбке, которую не смог стереть даже финальный, девятый акт трагедии. Он сделал всё, что мог сделать смертный. На большее способны лишь боги с Олимпа или герои Голливуда. Он спас ценой своей жизни незнакомых людей.

Когда всё закончилось, родители приехали на место гибели сына, подошли к роковому мигуниту, этому бетонному саркофагу, но не смогли переступить его порог. Не хватило сил.

Они лишь слушали песню, написанную их мальчиком, — наивную, как все юные стихи, и мудрую, как книга Иова:

«Я человек, который верит в перемены.

Впрочем,можно и без них.

Достаточно быть человеком,который просто верит…»

Говорят, «два мира — два Шапира». Да, это так. Есть мир, в котором живут такие, как Анэр Шапира, верящие в жизнь. И есть другой мир, где поклоняются смерти.

 И нам, обитателям первого мира, ничего не остается, как защищать его хрупкие скрижали от тех, кто пришел с единственной целью — стереть с лица земли всё, включая саму память, саму веру, саму возможность улыбнуться в лицо смерти. Это не политика, это — неоспоримый факт. Мы имеем дело с человеческим отребьем, чьи фанатизм и жестокость ставят их в один ряд с самыми большими злодеями всех времен и народов, и забывать об этом — значит предавать тех, кто, как Анэр, восемь раз подряд бросал вызов самой смерти.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.