Раввина из Иерусалима

Я уже старая, что мне надо? Помирать пора, прошла концлагерь, потеряла родных, чудом осталась жива

Лет двадцать назад, а может уже и больше, я помогал агенту «Джойнта» на нелегком поприще восстановления попранной еврейской скинии. Заслали израильтянина в наше славное местечко, давшее миру парочку героев ЖЗЛ. Этот «казачок» про себя говорил так: «Я гаввина из Иегусалима!».

Конечно, наш еврей носил кипу, просиживал штаны в иешиве, но до раввина так и не доучился, хотя очень любил, когда его называли: «Ребе» или скромно — «реб Мордехай».

Ребе, человек возвышенной натуры,  мог говорить о Всевышнем и одновременно почёсывать свои тестикулы, потому что витал в высших сфирот, и присутствующих людишек не замечал вовсе. А какой это был щедрый человек…

Однажды в честь праздника мы навестили слепую женщину, высохшую, с пожелтевшим от времени порядковым номером на руке, по имени Мирра. Старуха жила одна, иногда к ней приходила племянница, приносила немного еды. Мы выдали ей продовольственную посылку: килограмм риса, сахар, макароны и главный дефицит – сливочное масло. Она попросила разрешения потрогать наши лица, провела пальцами по пухлым щекам Ребе, потом дотронулась до моего лба, бороды, погладила по волосам, крепко обняла, долго благодарила, а я, к своему огорчению, переводил её слова израильтянину. Потом не выдержал и сказал:

— Простите нас. Теперь мы знаем о вас, вы больше никогда не будете голодной.

— Я уже старая, что мне надо? Помирать пора, прошла концлагерь, потеряла родных, чудом осталась жива.

Реб Мордехай, который морщился от запахов затхлой квартиры и нетерпеливо посматривал в окно, встрепенулся, захотел послушать её историю. Присел рядом.

Она рассказывала про ужасы войны: бомбёжки, гетто, издевательства нацистов, разлучавших матерей с детьми. Буднично поведала о газовых камерах, столбах чёрного дыма… Лишь иногда подрагивали её старческие, сухие губы.

Наш ребе держал несчастную женщину за руку и плакал как ребенок. Внезапно он успокоился, посмотрел на часы, вздохнул, вытащил из своего туго набитого кошелька пять долларов и торжественно вручил купюру бывшей узнице концлагеря.

— Скажи ей, — обратился ко мне. – Это лично мои деньги, доллары.

Посмотрев на меня, смутился, повторил на идише. Бабушка подержала хрустящую бумажку в руках, положила на стол и сказала: «Какой хороший человек!»

Мордехай заулыбался, оттянул назад штаны, прилипшие к заднице от долгого сидения на продавленном диване: «Я свои дал, не Джойнта. Думаю, реббецин меня поймет».

На улице было уже холодно, морозный воздух обжигал горло, я дышал в теплый шарф и держал руки в карманах, а в далёком Иерусалиме уже вовсю ели пончики и готовились к Хануке.