Париж или Москва

После революции русская интеллигенция разделилась на две части. Одни уехали, другие остались. И сразу выяснилось, что обе стороны сделали неправильный выбор. Во всяком случае, именно так считала каждая из сторон.

Из Парижа казалось, что советский писатель променял свободу на большие тиражи и квартиру. Его выбор осуждали, но числу его читателей и бесплатной жилплощади завидовали.

Из Москвы было видно, что эмигрантский писатель рассуждает о России, сидя в Париже, где русская жизнь состояла из других эмигрантов, с которыми он до отъезда даже разговаривать не хотел.

Каждый жаловался на собственную судьбу и с удивительным постоянством находил преимущества в судьбе другого. Уехавший завидовал читателям оставшегося, а оставшийся — свободе уехавшего.

Самому себе никто не завидовал.

Эмиграция не состояла из одиноких людей, которые всю жизнь просидели на чемодане, держа в руке засушенную веточку берёзы. В Берлине, Праге и Париже открывались русские издательства, выходили газеты, устраивались лекции, возникали школы и научные общества. Изгнанные в 1922 году интеллектуалы создавали за границей новые научные и образовательные учреждения. У них отняли возможность работать на Родине. Но своего таланта, к неудовольствию советской власти, они не утратили.

Но у литературы обнаружилась неприятная особенность — оказалось, ей нужен читатель. Русский писатель в Париже мог написать книгу, отнести её русскому издателю, прочесть рецензию русского критика и обсудить всё это с русским писателем за соседним столиком. Получался вполне оживлённый литературный процесс. Не хватало тех, кто это по достоинству оценит.

Бунин уехал уже знаменитым. В 1933 году ему присудили Нобелевскую премию — событие огромное и для него, и для всей эмиграции. Вместе с премией он получил деньги и помогал другим изгнанникам. Но шведские академики, при всех своих достоинствах, не могли распорядиться, чтобы новая книга Бунина лежала в московском магазине. Здесь требовались полномочия иного рода, а академия, к счастью для самой себя, ими не располагала.

Молодым было ещё труднее. Бунин уехал Буниным. Набокову в Берлине и Газданову в Париже предстояло стать писателями среди людей, которые знали друг друга, читали друг друга и особенно внимательно следили, чтобы кого-нибудь не осмелились похвалить.

Набоков и Газданов получили признание в эмигрантской среде, будучи молодыми. Но сама эта среда спорила, может ли вообще возникнуть новая русская литература вдали от России. Писатель мог ответить на этот вопрос романом. Критик — статьёй о том, почему ответ недостаточно убедителен.

Газданов однажды назвал Сирина, как тогда подписывался Набоков, единственным талантливым писателем молодого поколения. Это был комплимент с широким размахом: одним движением похвалить человека и оставить всех его современников без работы.

Набоков, возможно, ответил по-своему: поместил «Вечер у Клэр» Газданова на книжную полку героя рассказа «Тяжёлый дым». Исследователи допускают между этими жестами связь. В эмигрантской литературе попасть к коллеге на полку было почётно; знать бы ещё, читал ли он тебя.

Была и другая потеря, менее заметная. Эмигранты сохраняли русский язык, но язык в самой России продолжал меняться без их участия. Появлялись новые словечки, интонации, способы жаловаться на начальство так, чтобы начальство не сразу догадалось. Писатель в эмиграции знал один язык, а страна, для которой он писал, постепенно начинала говорить на другом.

В этом смысле ностальгия была коварна. Пока человек вспоминал Россию, его воспоминания оставались прежними. Россия такой любезности не проявляла.

Лучше многих об эмигрантской жизни рассказала Тэффи. В её «Городке» русские поселяются среди парижских музеев и театров, но живут своим маленьким обществом. Они открывают свои заведения, читают свои газеты и тщательно следят за своими врагами. Последнее занятие особенно замечательно, потому что враги тоже свои.

Среди жителей «городка» у Тэффи имеются мужчины, женщины, министры и генералы. Некоторые бывшие министры и генералы работают шофёрами. Остальные пишут мемуары и делают долги.

Мемуары писались, чтобы объяснить, как автор пытался спасти Россию и кто именно ему помешал. А долги возникали в процессе доказательства.

При этом Париж находился за окном. Можно было пойти в музей, посидеть в кафе, завести французских знакомых. Но вечером всё равно тянуло к людям, с которыми можно обстоятельно обсудить, кто именно виноват в гибели России, а затем навечно испортить с ними отношения из-за неоплаченного обеда.

Изгнание не делало человека лучше. Оно только оставляло ему меньше возможностей скрыть характер. Бывший генерал мог потерять армию, должность и дом, но сохранить убеждение, что за соседним столиком сидит негодяй.

Но делать-то что?

Хороший вопрос. Для начала надо было найти работу. Затем жильё. Потом место, где напечатают статью о том, почему другой эмигрант неправильно понимает путь России. Не обязательно именно в таком порядке.

Оставшиеся жили среди читателей. Они слышали новую речь на улице, в трамвае, в очереди и в учреждениях. Особенно в учреждениях: там новая речь получала печать, регистрационный номер и право в будущем больше никогда не быть понятой.

Зощенко прекрасно её слышал. Его герой знает нужные слова, старается выражаться сознательно и современно, но постоянно обнаруживает, что новая жизнь затрудняется решить старый вопрос: куда делась галоша?

Ильф и Петров в «Двенадцати стульях» отправили героев через всю советскую страну за драгоценностями. Те встречали учреждения, лозунги, прожектёров и людей, способных приспособить к личной выгоде любую общественную идею. Эллочке хватало небольшого словаря, чтобы выражать все свои чувства. Многим окружающим хватало такого же запаса слов, чтобы выражать свои убеждения.

В 1920-е годы в советской литературе много спорили и шутили. Но возможность смеяться не была постоянной величиной. Правила менялись, то, что можно было вчера — запрещали сегодня. Литературные группировки нападали друг на друга, цензура всё внимательнее следила за печатью.

Булгаков подвергался травле и не мог работать. Замятину разрешили уехать. К 1930-м годам литературу уже направляли куда увереннее, а писателю приходилось учитывать не только замысел, но и маршрут, по которому рукопись попадёт на стол к человеку с красным карандашом.

Сатирик ещё мог высмеять нерадивого служащего. Это даже приветствовалось: нерадивый служащий мешал строительству нового общества. Гораздо сложнее было поинтересоваться, почему новое общество производит бюрократов с такой завидной быстротой.

Шкловский знал обе стороны границы. Он вернулся в СССР после недолгой эмиграции и пытался продолжать работу в меняющихся условиях. По его литературной судьбе можно проследить историю приспособления к официальной культуре. Кстати, слово «приспособление» легко произносить человеку, которому не нужно каждое утро выяснять, разрешено ли ему заниматься своей профессией.

Горький тоже портил стройную схему. Он жил за границей, критиковал большевиков, помогал отдельным писателям, а потом вернулся и занял видное место в официальной советской литературе. Где в этой истории кончалось желание влиять на происходящее и начиналась готовность мириться с происходящим — вопрос трудный. Особенно для тех, кто требует ответа немедленно и желательно одним словом.

Эмигрант спрашивал оставшегося:

— Как ты можешь молчать?

Оставшийся отвечал:

— А ты попробуй поговори отсюда.

Это не записанный историками разговор, а спор, который легко представить. Дальше оба, вероятно, сказали бы что-нибудь ещё более обидное. У них было достаточно общих слов для ссоры и слишком мало общего опыта для примирения.

Уехавшему уступка могла казаться предательством. Оставшемуся свободное обличение из-за границы — роскошью человека, которому после публикации не придётся возвращаться в свою квартиру и ночью ждать звонка в дверь. При этом эмиграция вовсе не состояла из одних бесстрашных людей, а советская литература — из одних приспособленцев. Человек вообще редко оказывается точной иллюстрацией к чужому мнению о нём.

Судьба Цветаевой не позволяет вручить награду за правильный выбор ни одной стороне. В эмиграции ей было тяжело. В 1939 году она вернулась в СССР. Возвращение не сделало её жизнь легче. Когда потом спрашивают, зачем она вернулась, хочется напомнить, что человек выбирает не между двумя историческими эпохами из учебника.

Он принимает решение под влиянием писем от близких, денежных забот, надежд и страха за семью. Будущей главы учебника у него под рукой нет.

Эмигрантские и советские писатели читали друг друга внимательнее, чем иногда признавались. Юмор Зощенко тоже пересекал границы.

В 1927 году рассказы Зощенко вышли на немецком в Праге, а год спустя о них написал в Берлине Вальтер Беньямин. В СССР в это время спорили не о заграничном переводе, а о том, над кем именно смеётся Зощенко. Читателям, судя по спросу на его книги, было всё равно — им было смешно.

Сейчас у текста появились разные способы добраться до читателя, о которых Бунин мог только мечтать. Можно за десять секунд опубликовать рассказ и ещё через десять секунд узнать, что ты предал родину, оторвался от неё, недостаточно оторвался или неправильно поставил запятую и забыл про точку. Автору больше не нужно волноваться, пересечёт ли его текст границы.

Технический прогресс сократил расстояние между двумя мирами русской литературы до размера экрана. Теперь они могут спорить без задержки на почте или на границе и даже без цензора. Последний, впрочем, тоже освоил интернет.

Уехавший по-прежнему знает, что оставшемуся следовало сказать. Оставшийся знает, как легко говорить это издалека. Оба пишут по-русски, оба читают друг друга и оба уверены, что собеседник упустил главное.

Возможно, главное они оба упускают: виноват не тот, кто уехал, и не тот, кто остался, а тот, из-за кого так получилось.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.