Я рано понял, что еврей

Я рано понял, что еврей. Кажется, раньше, чем понял, что я человек.

Человеком вообще можно быть незаметно. С еврейством сложнее. Оно довольно быстро начинает требовать объяснений.

В детстве я спросил отца:

— Почему мы евреи?

Он, не отрываясь от «Библии бейсбола», ответил:

— Не знаю. Так получилось.

Это был мой первый серьёзный урок теологии и, должен сказать, самый лаконичный. Впоследствии я прочитал Маймонида, Спинозу и Кьеркегора и обнаружил, что мой папа изложил проблему значительно короче.

Вообще мои отношения с еврейством всегда были похожи на брак, заключённый очень давно и без предусмотренной процедуры развода. Я не соблюдал заповеди, плохо понимал Бога и относился к вечности с подозрением.

Вечность казалась мне чрезмерным обязательством. Я даже квартиру больше чем на год снимать боялся. Подписывать договор на двенадцать месяцев, когда Вселенная не даёт никаких гарантий на ближайший вторник, казалось мне неоправданным оптимизмом.

Но Бог почему-то продолжал меня интересовать.

Особенно вопрос: почему Он создал мир именно таким?

Я понимаю океаны. Допустим, горы. Женщины — вообще выдающаяся идея, хотя техническое исполнение отношений между мужчинами и женщинами вызывает вопросы.

Но комары? Зачем?

Мне объясняли, что пути Господни неисповедимы. Это меня насторожило.

Когда человек говорит, что не может объяснить, почему сделал именно так, обычно вскоре приходит адвокат.

В синагоге я чувствовал себя примерно так же, как в опере: понимал, что происходит нечто важное, но всё время боялся, что сейчас меня попросят подпевать.

Однажды раввин сказал:

— Ты должен открыть своё сердце Богу.

Я спросил:

— А нельзя сначала написать Ему? У меня есть несколько вопросов по пунктам.

Я вообще предпочитаю переписку. Письмо можно перечитать, исправить, запутать, добавить постскриптум. Особенно когда имеешь дело с собеседником, способным устроить Всемирный потоп. В подобных отношениях неплохо иметь письменные подтверждения.

Но с возрастом я начал понимать, что еврейская вера устроена несколько иначе, чем мне казалось.

Еврею необязательно понимать Бога. С Ним можно спорить. Это уже другое дело. Это мне нравится. Спорить я умел.

Если бы Моисей спустился с Синая и сообщил мне, что получил десять заповедей, моей первой реакцией было бы:

— Почему именно десять?

Второй:

— Ты торговался?

И третьей:

— Покажи мелкий шрифт.

Мне всегда казалось подозрительным, что человечество получило правила поведения на каменных скрижалях. Камень — материал надёжный, но редактировать неудобно.

Впрочем, отношения человека с Богом вообще напоминают мне брак очень старой пары.

Женщина постоянно жалуется. Мужчина в основном молчит. Но никто не уходит.

Когда я вырос, выяснилось, что для еврея существуют два основных способа разобраться с душой: раввин и психоаналитик.

Раввин ссылается на Бога.

Психоаналитик — на Фрейда.

Разница в том, что один обещает вечную жизнь, а другой просит оплатить пятьдесят минут текущей.

Я выбрал Бога, но решил подстраховаться психоаналитиком.

На первом сеансе он спросил:

— Что вас беспокоит?

Я сказал:

— Смерть.

Он посмотрел на часы.

Это был самый убедительный ответ, который я когда-либо получал.

Я действительно боялся смерти.

Не самой смерти как процесса. Меня гораздо больше беспокоило, что после неё всё будет не просто, как прежде, а даже лучше.

Или человечество наконец победит старение.

Представьте: вы умираете в среду, а в пятницу в синагоге раздают эликсир бессмертия вместо вина для кидуша.

Следовательно, единственное, что можно сделать с полной уверенностью, — хорошо пообедать.

Так я от иудаизма пришёл к материализму. Не к диалектическому, а к кулинарному. Правда, материализм продержался до десерта. Потом началась изжога, и я снова задумался о метафизике.

Женщины занимали в моей философии примерно то же место, что Бог.

Я не понимал их, но очень хотел понравиться.

С Богом было даже проще. По крайней мере, Он ни разу не сказал:

— Нам надо серьёзно поговорить.

Одна женщина сказала мне:

— Ты эмоционально недоступен.

Я был потрясён. Мы встречались восемь месяцев, и всё это время я подробно рассказывал ей о своих страхах, детстве, родителях, смерти, болезнях, депрессии, антисемитизме и пищеварении. Доступнее может быть только вскрытие.

Другая сказала, что я сломал ей всю жизнь. И это после двух месяцев знакомства.

А ещё одна сказала:

— Ты превращаешь наши отношения в шутку.

Это была неправда. Их я превратил в катастрофу.

Антисемитизм я тоже обнаруживал регулярно.

Иногда он существовал в виде официанта.

Если тот долго не приносил мой заказ, я начинал подозревать многовековую историческую неприязнь.

Еврейская тревожность вообще обладает одним неприятным преимуществом: рано или поздно история подтверждает хотя бы часть твоих опасений.

Это ужасно вредно для психики. Представьте ипохондрика, который наконец действительно заболел. Он несчастен. Но где-то очень глубоко внутри торжествует:

«Я же говорил».

Наверное, это самые страшные три слова еврейской истории.

Моя мать тоже считала, что антисемитизм существует, но гораздо большую угрозу представляет сквозняк.

Гитлер был опасен, но открытое окно — ещё страшнее.

Если бы Германия напала через открытую форточку, мать сказала бы:

— А я предупреждала.

У еврейской матери вообще особые отношения с вероятностью.

Вероятность того, что ты заболеешь, если выйдешь без шарфа, составляет сто процентов.

Вероятность того, что ты встретишь хорошую еврейскую девушку, если будешь сидеть дома, — тоже сто процентов.

Именно благодаря матери я понял главное отличие иудаизма от других религий.

В христианстве существует первородный грех.

У евреев — первородная вина перед мамой.

Ты ещё ничего не сделал, но мать уже разочарована тем, как именно ты собираешься это сделать.

А потом в еврейском юморе есть дверь, за которой становится не смешно.

Холокост.

Я долго не понимал, можно ли вообще шутить после Освенцима. Повторяю… не над, а после него.

Юмор не отменяет ужас. Он не позволяет отдать ему последнее слово.

Наверное, поэтому еврейский юмор иногда кажется людям со стороны странным. Мы способны говорить о Боге, смерти, изгнании, погромах, а через пять минут спорить, сколько курица будет стоить, если окончит Гарвард.

Человек не способен двадцать четыре часа смотреть в бездну. Иногда ему надо спросить, что на ужин.

С возрастом я понял, что всю жизнь использовал юмор как систему безопасности.

Когда мне страшно — я шучу.

Когда мне больно — шучу.

Когда не понимаю, что происходит, — особенно стараюсь.

Юмор — странный защитный механизм. Ты как будто сообщаешь миру:

«Я понимаю, что положение ужасное. Но за описание ситуации берусь я».

И это уже кое-что. У сильного человека есть сила. У богатого — деньги. У красивого — зеркало.

А что остаётся маленькому еврею? Правильно сформулировать катастрофу.

Наверное, поэтому еврейский юмор так любит самоиронию.

Если я первым объявлю себя боязливым, невротическим евреем-ипохондриком с плохой спиной и патологическим страхом смерти, антисемиту придётся искать новый материал. Я не смеюсь над собой. Я просто лишаю противника репертуара.

Это не капитуляция, а захват авторских прав.

В молодости я смеялся над тем, что мир абсурден. Теперь меня тревожит, что он чересчур серьёзен.

И это намного хуже.

Когда-то мне казалось, что человечество постепенно становится разумнее.

Потом появился интернет, социальные сети.

Выяснилось, что человечеству просто не хватало технической возможности одновременно высказать всё, что оно думает.

Теперь возможность появилась. И мне пришлось прийти к противоположному выводу.

Старость, кстати, тоже имеет преимущества.

Например, ты наконец перестаёшь бояться, что худшие годы впереди. Появляется определённость.

Люди говорят:

— Семьдесят или восемьдесят лет — это возраст.

Обычно так говорят люди сорока пяти лет.

Я тоже когда-то считал семидесятилетних

стариками. Теперь считаю их перспективной молодёжью.

Но самое странное — чем старше я становлюсь, тем чаще думаю о Боге.

Религиозным я так и не стал. У меня больше вопросов, чем ответов.

Однако теперь мне кажется, что отсутствие ответов ещё не доказывает отсутствие собеседника.

Возможно, Он существует, но принципиально не вмешивается. Возможно, когда-то вмешивался, но после знакомства с человечеством решил руками и ногами больше не рисковать.

Если однажды после смерти я всё-таки встречу Его, у меня будет длинный список вопросов.

О страданиях, болезнях, несправедливости.

И главное — зачем делать человека смертным и одновременно сообщать ему об этом заранее. И, конечно, о комарах.

Я потребую объяснений. Боюсь только одного.

Что Бог посмотрит на меня и скажет:

— Зачем ты столько лет рассказывал обо Мне анекдоты.

— Господи, — отвечу я, — это был защитный механизм.

Он помолчит, посмотрит на свои часы и спросит:

— А про психоаналитика зачем?

И тут я впервые пойму, что действительно создан по образу и подобию. Потому что Он тоже все это время слушал мои проблемы. Только денег не брал. И Он — единственный, кто ни разу не сказал, что я испортил Ему жизнь.

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.